"И ЧУВСТВУЕТСЯ МНЕ, ЧТО ЭТУ КНИГУ НАПИСАЛА О СЕБЕ САМА РОССИЯ - ПЕРОМ ШМЕЛЕВА; ВЫГОВОРИЛА О СЕБЕ ГЛУБИННУЮ ПРАВДУ...УТВЕРДИЛА СЕБЯ НАВЕК" И. А. Ильин

вторник, 12 февраля 2013 г.

Ефимоны

     Я еду к  ефимонам с Горкиным.  Отец задержался  дома, и Горкин будет за
старосту.  Ключи от свечного ящика у него  в кармане, и  он все  позванивает
ими: должно быть, ему приятно. Это первое мое стояние, и оттого мне немножко
страшно. То были службы,  а  теперь  уж пойдут стояния. Горкин молчит и  все
тяжело  вздыхает, от грехов должно быть.  Но какие  же у него грехи? Он ведь
совсем  святой-старенький и сухой,  как  и все святые. И  еще плотник, а  из
плотников много самых больших святых: и Сергий Преподобный был  плотником, и
святой Иосиф. Это самое святое дело.
     - Горкин,-спрашиваю его, - а почему стояния?
     - Стоять  надо,- говорит  он, поокивая мягко,  как и  все владимирцы. -
Потому, как на Страшном Суду стоишь. И бойся! Потому - их-фимоиы.
     Их-фимоны... А у  нас называют  -  ефимоны, а Марьюшка-кухарка  говорит
даже "филимоны",  совсем смешно, будто выходит филин и лимоны. Но это грешно
так думать. Я спрашиваю у Горкина, а почему же филимоны, Марьюшка говорит?
     - Один  грех  с тобой. Ну, какие тебе филимоны...  Их-фимоны!  Господне
слово  от древних век. Стояние  - покаяние со слезьми. Ско-рбе-ние... Стой и
шопчи: Боже,  очисти  мя,  грешного!  Господь  тебя  и очистит.  И  в  землю
кланяйся. Потому, их-фимоны!..
     Таинственные слова, священные. Что-то  в них... Бог будто? Нравится мне
и "яко кадило  пред Тобою", и  "непщевати  вины о  гресех", - это я выучил в
молитвах. И еще - "жертва  вечерняя",  будто мы ужинаем  в церкви,  и с нами
Бог.  И еще - радостные слова: "чаю  Воскресения мертвых"! Недавно я  думал,
что  это там дают мертвым по воскресеньям  чаю, и с булочками, как нам.  Вот
глупый! И  еще нравится  новое слово  "целому-дрие", - будто  звон слышится?
Другие это слова, не наши: Божьи это слова.
     Их-фимоны, стояние.. как  будто та жизнь подходит, небесная, где уже не
мы, а  души. Там -  прабабушка Устинья, которая сорок  лет не вкушала мяса и
день  и  ночь  молилась  с  кожаным  ремешком  по  священной  книге.  Там  и
удивительные Мартын-плотник, и маляр Прокофий, которого хоронили на Крещенье
в такой мороз, что он не оттает до самого Страшного Суда.  И умерший недавно
от скарлатины Васька, который на Рождестве Христа славил, и кривой  сапожник
Зола, певший стишок про Ирода,-много-много. И все мы туда приставимся,  даже
во всякий час! Потому и стояние, и ефимоны.
     И  кругом уже все -  такое.  Серое  небо, скучное. Оно  стало как будто
ниже, и все притихло: и дома стали ниже и притихли, и люди загрустили, идут,
наклонивши  голову,  все  в  грехах.  Даже  веселый  снег,  вчера  еще   так
хрустевший, вдруг почернел и мякнет, стал как толченые орехи, халва-халвой,-
совсем  его  развезло  на  площади.  Будто  и снег стал грешный.  По-другому
каркают  вороны,  словно  их что-то душит. Грехи  душат? Вон,  на березе  за
забором, так изгибает шею, будто гусак клюется.
     - Горкин, а вороны приставятся на Страшном Суде?
     Он говорит - это неизвестно. А  как же на картинке, где Страшный Суд?..
Там и звери,  и  птицы, и крокодилы, и разные киты-рыбы несут  в зубах голых
человеков, а Господь  сидит у золотых весов, со  всеми  ангелами, и  зеленые
злые духи  с вилами держат записи  всех грехов. Эта картинка висит у Горкина
на стене с иконками.
     - Пожалуй что и вся  тварь воскреснет...-задумчиво говорит Горкин,-А за
что же судить! Она-тварь неразумная, с нее взятки  гладки. А ты не думай про
глупости, не такое время, не помышляй.
     Не такое время, я это чувствую. Надо скорбеть и не помышлять. И вдруг -
воздушные разноцветные  шары! У  Митриева трактира мотается с шарами парень,
должно быть, пьяный,  а  белые  половые его  пихают. Он рвется  в трактир  с
шарами, шары болтаются и трещат, а он ругается нехорошими словами, что  надо
чайку попить.
     - Хозяин выгнал за безобразие! - говорит Горкину половой.- Дни строгие,
а он  с  масленой  все  прощается,  шарашник.  Гости обижаются,  все  черным
словом...
     - За шары подавай..! - кричит парень ужасными словами.
     - Извощики спичкой ему прожгли. Не ходи безо времени, у нас строго.
     Подходит знакомый будочник и куда-то уводит парня.
     -  Сажай  его "под шары", Бочкин!  Будут  ему  шары...- кричат  половые
вслед.
     -  Пойдем уж... грехи  с этим народом! - вздыхает Горкин, таща меня.- А
хорошо,  стро-го  стало... блюдет наш Митрич.  У него  теперь  и  сахарку не
подадут  к парочке, а  все с изюмчиком. И  очень  всем ндравится  порядок. И
машину на  перву неделю  запирает, и лампадки  везде  горят,  афонское масло
жгет, от Пантелемона. Так блюде-от..!
     И мне  нравится,  что  блюдет. Мясные  на площади  закрыты. И  Коровкин
закрыл колбасную. Только рыбная Горностаева открыта, но никого народу. Стоят
короба снетка, свесила хвост отмякшая сизая белуга, икра в окоренке красная,
с воткнутою лопаточкой, коробочки  с копчушкой. Но никто ничего не покупает,
до  субботы.  От закусочных пахнет грибными  щами,  поджаренной  картошкой с
луком; в каменных противнях кисель гороховый, можно ломтями резать. С санных
полков  спускают  пузатые   бочки   с   подсолнечным   и,   черным   маслом,
хлюпают-бултыхают    жестянки-маслососы,-пошла   работа!   Стелется   вязкий
дух,-теплым печеным хлебом. Хочется теплой корочки, но грех и думать.
     -  Постой-ка,-приостанавливается  Горкин на  площади,- никак уж Базыкин
гроб  Жирнову-покойнику сготовил,  народ-то  смотрит?  Пойдем  поглядим,  на
мертвые дроги сейчас вздымать будут. Обязательно ему...
     Мы  идем к  гробовой и посудной лавке Базыкина.  Я не люблю  ее: всегда
посередке  гроб,  и  румяненький  старичок  Базыкин  обивает его  серебряным
глазетом или лиловым плисом  с белой крахмальной выпушкой из синевато-белого
коленкора,  шуршащего, как  стружки.  Она  мне  напоминает  чем-то кружевную
оборочку на кондитерских  пирогах,- неприятно смотреть и страшно.  Я не хочу
идти, но Горкин тянет.
     В накопившейся с крыши луже  стоит черная гробовая колесница,  какая-то
пустая,  голая,  запряженная  черными,  похоронными  конями.  Это  не просто
лошади,  как у  нас:  это  особенные  кони,  страшно  худые и долгоногие,  с
голодными желтыми  зубами и тонкой шеей,  словно ненастоящие. Кажется мне, -
постукивают в них кости.
     - Жирнову, что ли? - спрашивает у народа Горкин.
     - Ему-покойнику. От удара в банях помер, а вот уж и "дом" сготовили!
     Четверо  оборванцев  ставят на  колесницу огромный гроб,  "жирновский".
Снизу он  - как  колода, темный,  на искрасна-золоченых  пятках, жирно сияет
лаком, даже пахнет. На округлых его боках, между  золочеными скобами, набиты
херувимы  из  позлащенной  жести, с  раздутыми щеками  в  лаке, с  уснувшими
круглыми глазами.  Крылья у них разрезаны  и гнутся, и цепляют. Я смотрю  на
выпушку  обивки,  на  шуршащие  трубочки  из   коленкора,  боюсь   заглянуть
вовнутрь... Вкладывают шумящую перинку, - через реденький коленкор сквозится
сено,-  жесткую мертвую подушку, поднимают подбитую  атласом крышку и  глухо
хлопают в пустоту. Розовенький Базыкин суетится, подгибает крыло у херувима,
накрывает суконцем, подтыкает, садится с краю и кричит Горкину:
     -  Гробок-то!  Сам  когда-а  еще у  меня  дубок  пометил,  царство  ему
небесное, а нам поминки!.. Ну, с Господом.
     В  глазах у меня остаются херувимы с раздутыми щеками, бледные трубочки
оборки... и стук пустоты в ушах. А благовест призывает - по-мни.. по-мни..
     -  В Писании-то как верно- "человек, яко трава"... - говорит сокрушенно
Горкин.- Еще утром вчера у нас с гор катался, Василь-Василич из уважения сам
скатывал,  а  вот...  Рабочие  его рассказывали,  свои  блины  вчера  ел  да
поужинал-заговелся,  на  щи  с головизной  приналег,  не  воздержался...  да
кулебячки,  да  кваску  кувшинчик... Встал  в  четыре  часа,  пошел  в  бани
попариться для поста, Левон его  и парил,  у нас,  в  дворянских... А первый
пар, знаешь,  жесткий,  ударяет.  Посинел-посинел, пока цирульника  привели,
пиявки ставить, а уж он го-тов. Теперь уж там...


     Кажется мне, что последние дни приходят. Я тихо поднимаюсь по ступеням,
и  все  поднимаются тихо-тихо,  словно и  они  боятся.  В ограде покашливают
певчие, хлещутся нотами мальчишки. Я  вижу толстого Ломшакова, который у нас
обедал на  Рождестве.  Лицо у него  стало еще  желтее. Он  сидит на  выступе
ограды, нагнув голову в серый шарф.
     -  Уж постарайся,  Сеня, "Помощника"-то,- ласково  просит  Горкин,-  "И
прославлю Его, Бог-Отца Моего" поворчи погуще.
     -  Ладно, поворчу...-  хрипит Ломшаков из  живота и вынимает подковку с
маком.- В больницу велят ложиться, душит...  Октаву теперь Батырину  отдали,
он уж поведет орган-то, на "Господи  Сил, помилуй нас". А  на  "душе  моя" я
трону,  не  беспокойся. А  в Благовещенье  на  кулебячку  не забудь позвать,
напомни  старосте...-  хрипит  Ломшаков, заглатывая  подковку  с  маком.-  С
прошлого года вашу кулебячку помню.
     - Привел бы Господь дожить, а кулебячка будет.  А дишканта не подгадят?
Скажи, на грешники по пятаку дам.
     - А за виски?.. Ангелами воспрянут.
     В храме как-то особенно пустынно, тихо. Свечи с паникадил убрали, сняли
с икон венки и ленты: к Пасхе все будет новое. Убрали и сукно  с приступков,
и  коврики  с  амвона. Канун и аналои  одеты в  черное.  И ризы на  престоле
-великопостные,  черное с  серебром.  И  на великом  Распятии,  до "адамовой
головы",-серебряная лента с черным. Темно по углам и в сводах, редкие свечки
теплятся.  Старый  дьячок  читает  пустынно-глухо,  как  в  полусне.  Стоят,
преклонивши  головы,  вздыхают. Вижу  я  нашего  плотника  Захара,  птичника
Солодовкина, мясника  Лощенова,  Митриева  - трактирщика, который  блюдет, и
многих, кого я знаю. И все преклонили голову, и все вздыхают. Слышится вздох
и шепот -  "о, Господи...".  Захар стоит  на коленях  и беспрестанно  кладет
поклоны, стукается лбом в пол. Все в самом затрапезном, темном. Даже барышни
не хихикают,  и  мальчишки  стоят у амвона смирно,  их не  гоняют богаделки.
Зачем  уж  теперь гонять, когда  последние дни подходят! Горкин  за  свечным
ящиком, а меня поставил к аналою и  велел строго слушать. Батюшка пришел  на
середину церкви к аналою, тоже преклонив голову. Певчие  начали чуть слышно,
скорбно, словно душа вздыхает, -

     По-мо-щник и по-кро-ви-тель
     Бысть мне во спасе-ние...
     Сей мо-ой Бо-ог...

     И начались ефимоны, стояние.
     Я  слушаю  страшные  слова:  -  "увы,   окаянная   моя  душе",   "конец
приближается",  "скверная  моя,  окаянная  моя... душе-блудница...  во  тьме
остави мя, окаянного!.."

     Помилуй мя, Бо-же- поми-луй мя!..

     Я  слышу, как у батюшки в животе урчит, думаю о блинах, о головизне,  о
Жирнове. Может  сейчас умереть  и батюшка, как  Жирнов, и  я могу умереть, а
Базыкин будет готовить  гроб. "Боже,  очисти мя, грешного!" Вспоминаю, что у
меня мокнет горох в чашке, размок пожалуй... что на ужин будет пареный кочан
капусты с луковой  кашей  и грибами, как  всегда  в Чистый Понедельник, а  у
Муравлятникова  горячие  баранки...  "Боже, очисти мя, грешного!" Смотрю  на
диакона, на левом крылосе. Он  сегодня не служит почему-то, стоит в  рясе, с
дьячками, и огромный его живот, кажется, еще раздулся. Я смотрю на его живот
и думаю, сколько он съел блинов и какой  для него гроб  надо, когда  помрет,
побольше, чем для Жирнова даже. Пугаюсь, что так грешу-помышляю,- и падаю на
колени, в страхе.

     Душе мо-я... ду-ше-е мо-я-ааа,
     Возстани, что спи-иши,
     Ко-нец при-бли-жа...аа-ется..

     Господи,  приближается - Мне делается страшно. И всем страшно.  Скорбно
вздыхает батюшка, диакон опускается  на  колени, прикладывает к груди руку и
стоит так, склонившись. Оглядываюсь -  и вижу отца. Он  стоит  у Распятия. И
мне уже не страшно: он здесь, со мной. И вдруг, ужасная мысль: умрет и он!..
Все должны умереть, умрет и он. И все наши умрут,  и Василь-Васнлич, и милый
Горкин, и  никакой  жизни уже не  будет. А на том свете?..  "Господи, сделай
так, чтобы мы все умерли здесь сразу, а т а м воскресли!" - молюсь я в пол и
слышу, как от  батюшки пахнет редькой. И сразу мысли мои - в другом. Думаю о
грибном рынке, куда я  поеду завтра, о наших горах в Зоологическом, которые,
пожалуй, теперь растают, о чае с горячими баранками... На ухо шепчет Горкин:
"Батырин поведет,  слушай... "Господи Сил"...  И  я  слушаю, как  знаменитый
теперь Батырин ведет октавой -

     Го-споди Си-ил
     Поми-луй на-а...а...ас!

     На душе легче. Ефимоны кончаются. Выходит на амвон батюшка, долго стоит
и слушает, как дьячок читает и читает. И вот, начинает, воздыхающим голосом:

     Господи и Владыко живота моего...

     Все падают трижды на колени и потом замирают, шепчут. Шепчу и я - ровно
двенадцать раз: Боже, очисти мя,  грешного... И опять  падают. Кто-то  сзади
треплет  меня  по щеке. Я  знаю, кто.  Прижимаюсь спиной,  и мне  ничего  не
страшно.
     Все  уже  разошлись, в  храме совсем темно. Горкин считает деньги. Отец
уехал  на  панихиду  по  Жирнову,  наши  все в  Вознесенском  монастыре, и я
дожидаюсь  Горкина, сижу на стульчике. От  воскового огарочка на  ящике, где
стоят в  стопочках  медяки, прыгает по  своду  и по стене  огромная  тень от
Горкина. Я долго слежу за тенью. И в храме тени, неслышно  ходят. У Распятия
теплится  синяя лампада,  грустная.  "Он воскреснет!  И  все  воскреснут!" -
думается  во  мне,  и горячие струйки бегут  из души к глазам. -  Непременно
воскреснут! А это... только на время страшно..."
     Дремлет моя душа, устала...
     - Крестись, и пойдем... - пугает  меня Горкин,  и голос его отдается из
алтаря. - Устал? А завтра опять стояние. Ладно, я тебе грешничка куплю.
     Уже совсем темно, но фонари  еще  не  горят,  - так, мутновато в  небе.
Мокрый снежок идет. Мы переходим площадь. С пекарен гуще доносит хлебом, - к
теплу  пойдет. В  лубяные сани валят ковриги с грохотом; только хлебушком  и
живи  теперь. И мне хочется хлебушка. И Горкину тоже хочется, но у  него  уж
такой  зарок: на говенье  одни сухарики. К лавке Базыкина и  смотреть боюсь,
только уголочком  глаза;  там яркий  свет, "молнию" зажгли, должно быть. Еще
кому-то..? Да нет, не надо...
     -  Глянь-ко,  опять  мотается! - весело говорит Горкин. -  Он  самый, у
бассейны-то!..
     У сизой бассейной башни, на  середине  площади, стоит давешний парень и
мочит под краном голову. Мужик держит его шары.
     - Никак все с шарами не развяжется!..-смеются люди.
     - Это я-та не развяжусь?!  - встряхиваясь, кричит парень и хватает свои
шары.- Я-та?.. этого дерьма-та?! На!..
     Треснуло,- и  метнулась связка, потонула  в  темневшем небе.  Так все и
ахнули.
     -  Вот и развязался!  Завтра грыбами заторгую... а теперь чай к Митреву
пойдєм пить... шабаш!..
     - Вот и очистился... ай  да парень!  -  смеется Горкин. -  Все грехи на
небо полетели.
     И  я  думаю,  что  парень  -  молодчина.  Грызу   еще  теплый  грешник,
поджаристый,  глотаю   с  дымком  весенний  воздух,-первый  весенний  вечер.
Кружатся  в небе  галки,  стукают  с  крыш  сосульки,  булькает в водостоках
звонче...
     - Нет, не галки это, - говорит, прислушиваясь, Горкин, -  грачи  летят.
По  гомону их  знаю... самые  грачи, грачики. Не ростепель,  а весна. Теперь
по-шла!..
     У  Муравлятникова  пылают  печи.   В  проволочное   окошко  видно,  как
вываливают на белый  широкий стол  поджаристые баранки  из корзины, из  печи
только.  Мальчишки длинными иглами с мочальными хвостами  ловко подхватывают
их в вязочки.
     -  Эй,  Мураша...  давай-ко  ты нам с ним горячих вязочку... с  пылу, с
жару, на грош пару! Сам Муравлятников, борода в лопату, приподнимает сетку и
подает мне первую вязочку горячих.
     -  С  Великим  Постом,  кушайте, сударь,  на здоровьице...  самое  наше
постное угощенье - бараночки-с.
     Я  радостно  прижимаю  горячую  вязочку  к  груди, у шеи. Пышет печеным
жаром,  баранками,  мочалой  теплой.  Прикладываю  щеки -  жжется.  Хрустят,
горячие. А завтра будет чудесный  день! И потом, и еще потом, много-много, -
и все чудесные. 
http://az.lib.ru/s/shmelew_i_s/text_0030.shtml 

Комментариев нет:

Отправить комментарий